В наступающем месяце Виктор Астафьев и Юлия Друнина, будь они с нами, с разницей в девять дней отметили бы свои 90-летние юбилеи.
Девочка в заштопанной шинели
Когда осенью облетает листва, обнажается ствол, открывается путь: из глубины земли — в небо. Так открывается нам сейчас жизнь Юлии Друниной
21 июня 1941 года в московских школах был выпускной, а 22 июня Юля пришла в военкомат. Удивленный появлением на пороге девочки-подростка, военком отправил ее домой. Тогда она пошла санитаркой в госпиталь. Выхаживала обожженного танкиста, а потом записалась в сандружинницы, перевязывала раненых во время воздушных налетов. Очень боялась, что война закончится без ее участия. С подругами поехала рыть окопы под Можайск. Рядом работали ополченцы. Когда их подняли по тревоге, Юля пошла с ними в сторону фронта. Почти безоружная ополченская дивизия попала под минометный обстрел. Со всех сторон доносились крики: «Сестра! Сестра…»
После боя Юля оказалась в расположении пехотного полка. Комбат сказал: «Оставайся с нами. Будешь одна за весь санвзвод…»
А потом было окружение. «Меня спасло то, что я не отходила от комбата, — вспоминала Друнина, — в самом безнадежном положении он повел батальон на прорыв…»
Именно про этот бой она напишет:
Я только раз видала рукопашный,
Раз — наяву и сотни раз — во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Комбат погиб от шальной мины. Юля выбрела обратно к Можайску, где женщины, подростки и старики продолжали рыть окопы. И тут подросткам приказали уехать в Москву и подогнали грузовики. В одном из них Юля увидела своих подружек по двору. Они сказали, что на окопы приезжал ее отец, искал дочь, и, не найдя, оставил им теплые вещи.
Вместе с подругами Юля вернулась в Москву и тут же решила идти в райком комсомола, чтобы попроситься в школу радистов. Отец (ему было уже около пятидесяти лет, он преподавал в школе ВВС) убеждал ее поехать вместе с ним в эвакуацию: «Я уважаю твои патриотические чувства, но разве шестнадцатилетней девчонке обязательно быть солдатом переднего края?.. Романтика? Ты же не могла не понять, что на фронте ею и не пахнет? И что раненых из огня должны вытаскивать здоровые мужики, а не такие козявки?»
Друнина вспоминала: «Боязнь красивых слов помешала мне добавить, что прикрыть Родину в этот час можно только собой, И что я никогда не прощу себе, если проведу войну в тылу… Через два дня, проводив родителей на станцию Москва-Товарная, я с тяжелым сердцем пошла домой. Москвичи готовились к уличным боям — ставили надолбы, строили баррикады…»
А на другой день за Юлей вернулся …отец. Он наотрез отказался эвакуироваться без дочери: «Бред какой-то — ребенок остается в осажденном городе, а он, мужчина, эвакуируется!»
У отца было больное сердце и, чтобы не волновать его, Юля согласилась поехать вместе с родителями. В конце концов, на фронт можно отправиться потом и из Сибири.
Эшелон со спецшколой ВВС «то мчался часами без остановок, то останавливался на неопределенное время, и тогда всюду на путях белели голые попы мальчишек — в теплушках не было туалетов. Нам, девчонкам, приходилось туго — не уединишься…»
Разместились в поселке под Тюменью. Юля поступила на курсы медсестер. Одновременно работала на лесоповале. Написала письмо Сталину с просьбой направить ее на фронт. «Ответ не заставил себя ждать, но пришел почему-то из районного военкомата. В нем сообщалось, что «без особого указания женщин в армию не призывают».
Тогда Юля сама решила пойти в военкомат. Он находился в двадцати километрах от поселка. Юля шла по шпалам, и у моста через Тобол ее остановил часовой. Мост был закрытым объектом, и Юля решила переправиться через реку по бревнам. «У берега бревна плыли густо и медленно — перепрыгивать с одного на другое было просто. Но чем ближе к середине широченной реки, тем они шли реже… На середине стала тонуть. Кроме себя, надеяться было не на кого. Я легла на скользкие, уходящие в воду, бревна и неуклюже, как краб, переползала с одного на другое. Говорят Бог хранит дураков. Только этим я могу объяснить, что все-таки добралась до противоположного берега.
Однако не успела я распрямиться, как снова услышала знакомое:
— Стой! Кто идет?
Не знаю, за кого принял меня молоденький круглолицый солдатик — за русалку или диверсантку, но вид у него был испуганный.
— Стой! Стрелять буду!
Я увидела направленное на меня трясущееся дуло винтовки и по отчаянному лицу часового поняла, что он действительно выстрелит.
— Ложись! — прозвучал срывающийся юношеский тенорок и одновременно щелкнул затвор.
Я плюхнулась в ледяную воду и лежала в ней до тех пор, пока не появился какой-то заспанный командир…»
В военкомат Юля ездила еще несколько раз, и через полгода добилась своего: 3 августа 1942 года ей пришла повестка. Девушку отправили в Хабаровск, в школу младших авиаспециалистов. После ускоренного курса обучения Юля попала в штурмовой авиаполк, но базировался он не на западе, где шла война, а на Дальнем Востоке.
Еще множество мытарств пришлось пройти Юле, прежде чем в конце 1943 года она получила назначение в 218-ю Ромодано-Киевскую стрелковую дивизию, воевавшую на Втором Белорусском фронте.
«Я попала в обстановку, напоминавшую сорок первый, — вспоминала Друнина, — Наши войска шли по насквозь простреливаемой местности в лоб на пулеметы, полегшие батальоны заменялись другими, снова перемалывались, их опять сменяли новые…»
Командир санвзвода Леонид Кривощеков так рассказывал потом о своих первых впечатлениях от Юлии Друниной: «Нас поразило ее спокойное презрение к смерти. У девушки было какое-то полное отсутствие чувства страха, полное равнодушие к опасности. Казалось, ей совершенно безразлично, ранят ее или не ранят, убьют или не убьют. Равнодушие к смерти сочеталось у нее с жадным любопытством ко всему происходящему. Она могла вдруг высунуться из окопа и с интересом смотреть, как почти рядом падают и разрываются снаряды. Она переносила все тяготы фронтовой жизни и как будто не замечала их. Перевязывала окровавленных, искалеченных людей, видела трупы, мерзла, голодала, по неделе не раздевалась и не умывалась, но оставалась романтиком…»
Дивизию с марша бросили в атаку на опорный пункт фашистов в селе Озаричи. Село взяли и сразу пошли вперед, чтобы с ходу взять деревню Холмы. Возможно, и ее удалось бы освободить, но тут по своим ударила наша дальнобойная артиллерия. В штабах еще не знали, что пехота продвинулась так далеко. В результате многие погибли от своих же снарядов, а фашисты так укрепились в Холмах, что выбили их оттуда только полгода спустя.
Друнина вспоминала: «Взятие Холмов не изменило бы тогда, зимой, хода событий, но сколько бы наших солдат остались бы в живых! После войны я побывала в Холмах, посмотрела на Озаричи «со стороны немцев». Село оттуда — как на ладони. Когда шли в атаку наши батальоны, их косили из пулеметов, как движущиеся мишени… Позиции же наши пустели, окопы становились безлюдными. Тех, кого пощадили пули и осколки, косил сыпняк…»
В одной из атак на Холмы была смертельно ранена Юлина подруга Зина Самсонова. Друнина вспоминала: «Она всегда была впереди, а когда впереди девушка, можно ли мужчине показывать свой страх? И тот, кто вдруг заколебался, кто не в силах был подняться под ураганным огнем, видел перед собой спокойные серые глаза и слышал девичий голос: «А ну, орел, чего в землю врос? Успеешь еще в ней належаться!» В батальоне нас, девушек, было всего две. Спали мы подостлав под себя одну шинель, накрывшись другой, ели из одного котелка… Зина умерла, так и не узнав, что ей присвоено звание Героя Советского Союза…»
Юля осталась единственной медсестрой на весь батальон. Помогать ей на поле боя должны были санитары, но они часто опасались ползти с носилками в самое пекло. И тогда Юле приходилось тащить раненого на себе. «Сколько раз случалось — нужно вынести тяжело раненного из-под огня, а силенок не хватает. Хочу разжать пальцы бойца, чтобы освободить винтовку — все-таки тащить его будет легче. Но боец вцепился в свою «трехлинейку образца 1891 года» мертвой хваткой. Почти без сознания, а руки помнят первую солдатскую заповедь — никогда не бросать оружия!..»
За бой у села Озаричи Юлия Друнина получила свою первую награду — медаль «За отвагу». Вручали медаль тут же, в заснеженном леске. Комполка обратился к бойцам: «Дорогие орденоносцы и медальоны!..»
Конечно, по справедливости и Юлия Друнина заслуживала звания Героя. Чего стоит только один эпизод. Весной 1944 года санвзвод оказался в зоне действий немецкого снайпера. Чтобы попасть к переднему краю, надо было идти через чистое поле на верную гибель или делать крюк в несколько километров по опушке леса. Однажды комбат срочно запросил санинструктора. Друнина решили идти через поле. Напрасно товарищи пытались удержать ее. Она сменила ватные штаны на юбку, сняла ушанку, чтобы видны были девичьи волосы, перекинула через плечо сумку с красным крестом и в рост медленно пошла к передовой.
Потом она вспоминала: «Это не было безумием отчаяния не равнодушием предельной усталости. Я почему-то твердо верила, что снайпер не станет стрелять в девчонку-медсестру. И чудо свершилось — поле промолчало…»
Вскоре ее ранило в шею, крохотный осколок застрял рядом с сонной артерией. Вдобавок она подхватила крупозное воспаление легких. В эвакогоспитале не было женских палат, и она оказалась в громадной мужской палате. «Худющая, в мужском белье, с забинтованной, обритой из-за раны головой, я ничем не отличалась от пацана. В меня даже влюбилась курносенькая девочка-официантка. Ребята, развлекаясь, поддерживали ее в этом заблуждении, я поначалу тоже, поскольку девочка подкидывала мне то лишний кусочек хлеба, то лишний половник жидкого супа. Но потом я вынуждена была признаться в этой глупой мистификации. Получила увесистую оплеуху — в общем-то, за дело».
В госпитале уединения не могло быть, но не рвались снаряды, и можно было уйти в себя, в свой заветный мир. «Впервые за всю войну меня вдруг снова потянуло к стихам. Впрочем, «потянуло» — не то слово. Просто кто-то невидимый диктовал мне строки, а я их только записывала…»
Из госпиталя Юлю отправили домой, дав ей инвалидность третьей группы. Она поехала в Москву, мечтая о Литературном институте. В институте к юной фронтовичке отнеслись с вниманием, но учиться не взяли. Друнина могла бы пойти в любой другой институт, ее взяли бы без экзаменов, но она сказала себе: или Литинститут, или ничего. И пошла в …военкомат.
Юлю отправили в 1038-й Отдельный Калинковичский самоходный артполк. И снова — с марша в бой. Теперь уже под Ригой (где плотность вражеского огня превосходила даже плотность огня под Берлином). «Я поймала себя на том, что уже не лезу на рожон. А о пресловутом «любопытстве», когда я могла выскочить под снаряды только для того, чтобы посмотреть, как они рвутся, не было и речи. Насмотрелась. К тому же оказалось, что труднее всего умирать именно накануне Победы…»
Перевязывая в окопе раненого во время минометного обстрела, Друнину завалило землей, она потеряла сознание. Бойцы еле успели откопать ее. Потом оказалось, что она получила контузию, она стала падать в обмороки. 21 ноября 1944 года в санчасти Юле выдали приговор: «Негоден (именно так, в мужском роде — Д.Ш.) к несению военной службы…»
В декабре она вернулась в Москву, и, заняв у школьной подруги юбку, пришла в Литинститут. Там она спросила, где читают лекции первому курсу, вошла в аудиторию и села на задний ряд. Институтская учебная часть не знала, как с Друниной поступить: с одной стороны девушка сама себя зачислила в институт, с другой — инвалид войны, не выгонять же. Оставили до первой сессии. А сессию она сдала и даже получила стипендию. Это была ее первая победа в мирной жизни.
Лучшие свои стихи она посвятит погибшим на войне товарищам — Зине Самсоновой, подругам-медсестрам, своим комбатам. И, прежде всего, тому первому комбату, который вывел ее из окружения в сорок первом.
Через полвека Друнина окажется в ситуации, очень похожей на то окружение. То же отчаяние, та же растерянность, та же боль за родину. «Каждые полчаса неведомая сила бросает меня к приемнику — слушаю то «Маяк», то «Свободу»… Что происходит со страной? Что будет с нами завтра?..» Так она писала в статье «Переправа», опубликованной в «Известиях» 7 ноября 1990 года. И вот еще из той же статьи: «Хочу заступиться за политруков…»
В какой-то момент ей казалось, что выход есть, что ее услышат. Юлия Друнина была избрана депутатом Верховного Совета. Но парадокс был в том, что из того «перестроечного» окружения почти никто не захотел выходить. Задерганные, замороченные и полуголодные люди опустили руки и стали ждать обещанной сытости.
И не было рядом комбата, который бы сказал: «Не унывай, сестренка. Иди за мной след в след…»
Целовались.
Плакали.
И пели.
Шли в штыки.
И прямо на бегу
Девочка в заштопанной шинели
Разбросала руки на снегу.
Мама!
Мама!
Я дошла до цели…
Но в степи, на волжском берегу,
Девочка в заштопанной шинели
Разбросала руки на снегу.
«У нас здесь такие не растут…»
Немногие знают, что автор суровой деревенской и военной прозы в детстве писал стихи и мечтал стать поэтом
Эту юношескую мечту растоптала война, но огромная любовь к поэзии в душе Астафьева никогда не угасала.
Виктор Петрович прекрасно разбирался в классической и современной поэзии. Любимые стихи выписывал в отдельные блокноты и в его архиве сохранились десятки таких блокнотов.
Он мог часами рассказывать о поэтах — о Пушкине и Лермонтове, о Есенине и Рубцове (с ним он дружил в Вологде), о Прасолове и Решетове… И чувствовалось: он и жалеет их, и завидует им. Он считал, что прозаики, даже великие, — народ сугубо земной, неотесанный. Другое дело — поэты. Они — нежные существа, подобные детям и ангелам.
Всякого мало-мальски талантливого поэта Астафьев почитал небесным гостем, которого человечество обязано лелеять. Виктор Петрович знал наизусть сотни стихов поэтов, чья известность не распространялась дальше провинциального городка или поселка.
Автора случайно попавшегося ему на глаза и понравившегося стихотворения, Виктор Петрович непременно принимался разыскивать. Печалился, если приходило известие, что автора уже нет на свете. И очень радовался, если автор оказывался жив, и можно было сказать ему благодарные слова, помочь с публикацией в толстом журнале или с изданием сборника.
Сам он писал стихи до конца жизни, но стеснялся их, прятал от чужих глаз, называя «сырыми полустихами». Отказывав себе в поэтическом даре, Астафьев отдал поэтическую ипостась своей души «малой» прозе. И прежде всего — «затесям», лирическим миниатюрам, которые, увы, остались в тени его повестей и романов.
Объясняя, откуда взялось такое название, Виктор Петрович писал: «Затесь — это стес, сделанный на дереве топором. Делали его первопроходцы и таежники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека и ходили по тайге от меты к мете, часто здесь получалась тропа, затем и дорога, и где-то в конце ее возникало зимовье заимка, затем село…»
В Красноярске к юбилею писателя выходит в свет уникальная аудиокнига с записями Виктора Петровича Астафьева из архива местного радио. Теперь можно будет услышать, как сам автор читает «Последний поклон» и другие свои знаменитые произведения. Предисловие к аудиокниге написал известный литературный критик Валентин Яковлевич Курбатов, много лет друживший с Астафьевым.
Вот несколько ранних астафьевских «затесей», возможно, забытых читателями
Дождик
Шалый дождик налетел с ветром, пыль продырявил, заголил хвосты куриц, разогнал их во дворе, качнул и растрепал яблоню под окнами, убежал торопливо и без оглядки.
Все замерло удрученно и растерянно. Налетел дождик, нашумел, но не утешил, не напоил.
Снова зной. Снова зажило все разомлелой, заторможенной жизнью, и только листья на яблоне все дрожали, и сама, кривая, растопорщенная, яблоня напоминала брошенного, обманутого ребенка.
Голос из-за моря
Жил я на юге у старого друга и слушал радио, наверное, турецкое, а может, и арабское… Был тих голос женщины, говорившей за морем; тихая грусть доносилась до меня и была мне понятна, хотя я и не знал слов чужого языка. Потом, тоже тихая, словно бы бесконечная, звучала музыка, жаловалась, ныла всю ночь, и незаметно вступал певец и тоже вел и вел жалобу на одной ноте, делался совсем неразделим с темнотою неба, с твердью земли, с накатом морских волн и шумом листвы за окном — все-все сливалось вместе. Чья-то боль становилась моей болью, и чья-то печаль — моей печалью. В такие минуты совсем явственно являлось сознание, что мы, люди, и в самом деле едины в этом поднебесном мире.
Вздох
Однажды в редакцию иллюстрированного журнала пришло письмо. Женщина, автор письма, читала этот журнал, он ей нравился, и она хвалила его, а в конце письма попросила: «Чаще печатайте на обложках вашего журнала виды нашей родины, может быть, это поможет моему мужу вернуться ко мне».
Все в редакции весело над письмом смеялись, и лишь секретарь журнала, человек седой, лохматый, почему-то ходивший в одной и той же кожаной, еще трофейной куртке, из-под которой всегда виднелся воротник мятой рубахи, сказал:
— Олухи! Над чем смеетесь? Будь я не потаскан и свободен, я отыскал бы эту светлую женщину…
Первовестник
Маленькая звездочка на длинной цветоножке, белые, нежно пахнущие лепестки с розовинкой — это лесная ветреница — первовестница весны.
Корень у нее крупнее и крепче цветка, сок жгуч, почти ядовит.
Ветреницей лечат суставы — много сил набирает из земли корень ветреницы, будто знает, что ждут его люди не только с радостью, но и с надеждой на выздоровление.
Разворот подготовил Дмитрий ШЕВАРОВ