Всего одна глава из книги, которую известный публицист Анатолий ЮРКОВ писал всю жизнь.
Пронзительная и честная книга Анатолия Юркова «Прости-прощай. Остаюсь навеки твой…» возвращает нас в самый трагический период истории Отечества — в 1941 год, в первые месяцы Великой Отечественной войны, в маленькую прифронтовую деревеньку Колокольцы. Все мужики ушли на фронт — в двадцать семь домов уже пришли похоронки. Но деревенька не сдаётся, борется за жизнь, любовь и будущее. Героическую, оптимистическую трагедию безвестной деревушки, исполненную образной динамичной прозой, автор перемежает потрясающими по историческому резонансу документами тех недель. Это совершенно секретные бумаги — переписка глав государств антигитлеровской коалиции, документы Государственного Комитета обороны и Верховного Главнокомандования, донесения разведки и контрразведки, письма с фронта и на фронт, прошедшие цензуру и изъятые, не попавшие к адресатам никогда. Этот прием, мастерски использованный писателем, придает особенную достоверность повествованию, ставит его роман-хроники в ряд современной наиболее качественной литературы.
Книга выходит в издательстве «Художественная литература».
(Окончание. Начало в № 19 от 25 июля 2013 года)
— Сыграй нам, Митя, — попросила тетя Вера, проводившая на гражданскую мужа и сына. В один конец. — Напоследок.
— Сыграй, сынок, — сказала Василиса, мамка его.
— Да, сыграй, — кивнул Кривуля, отец.
Сани остановились на самой высокой точке Гречишной горы, у каланчи: на виду у всей деревни. Тут деревня прощается со всеми.
Митя принял из рук Катеньки инструмент, до того горделиво лежавший на просторных розвальнях в независимом одиночестве, полном достоинства и нерастраченных сил. Она помогла ему расправить и приладить ремни баяна, снять варежки. И зажала их в горсти.
Митя, к чему-то прислушиваясь, бросил пальцы правой руки по голосам — они отозвались, забирая всё выше и выше. И замерли в ожидании. Пальцами левой нормальной своей руки он разбудил басы — они спросонья пробормотали что-то нечленораздельное. Митя прихлопнул их ладонью: ну, поехали.
Наступает минута прощания.
Ты глядишь мне тревожно в глаза…
По женской толпе прошелестел тяжелый вздох, кто-то всхлипнул.
— Бабы! — на высокой ноте одернул голос Кривули-старшего. — Сын идет воевать фашиста, тудыть его и судыть. На подвиг. А вы в слезы, бабы?!
— Да жалко его, Егор.
— А чего его, зверюгу жалеть? Фашиста этого…
— Да Митьку, Егор.
— Сын на подвиг идет. А вы в слезы! — Не понимал Егор баб.
И ловлю я родное дыхание,
А вдали уже дышит гроза.
Митя перебирал клавиши инструмента правым ухом склонившись к голосам. И чуть слышнее баяна напевал слова, которые выучил давно, под диктовку отца. А какие ему не нравились, сочинил свои и ими заменил. Кривуля-старший любил петь этот старинный русский марш, трогающий людскую душу и сердце. Любил петь и за редким по крестьянской жизни праздничным застольям, и просто по случаю, когда шагал с сенокоса от Переселенского пруда один с литовкой на плече. А теперь эта музыка подходила Колокольцам как нельзя к месту. Старый солдат не хотел, чтобы женщины расслабились и помешали ему с сыном хорошо допеть «Славянку» до конца.
Прощай, отчий край,
Прощай, милый взгляд
Не все из нас придут назад.
Прости-прощай, прости прощай…
Теперь же пели все. И этот мальчик-солдат, с несолдатской своей рукой, пристроившийся в передке саней, чтоб ловчее было управлять инструментом, тоже запел во весь голос. Хороший у него, оказывается, имелся голос — забирался бабам в душу, растворял маленькие и большие плотины их слёз, сожалея об утратах и печалях. Они ответили тем же. Им хотелось повиниться перед этим мальчонком, что вот отдают и такого в жертву войне; отдают своего деревенского ребёночка, рождённого Василисой и Егором, а всё равно как своего, кровинушку, так несправедливо помеченного судьбой. У него, сердешного, даже невесты нет, не то что жены, чтобы последний взмах платочка вслед послать — пусть щёки ласкает, пока не опалило их порохом. Правда, вон Катерина увивается около, льнет к новобранцу, глядит глазами собачонки, до какой у хозяина руки не доходят. Или так кажется?..
Ребятишки, шнырявшие на уровне колен, вынырнули из-за материных юбок, встали полукругом, не отпуская их подолов. Первый из них — последний из их отцов уходит на войну. Митя, Митька Кривуля, подсаживая их на холку лошади, учил держаться за гриву, чтоб не упасть. Лошадью давал править… Даже до гумна катал… А теперь идет немцев лупить. До смерти.
— Мить, а Мить, а тебе винтовку дадут? — кто-то из них, вроде бы Юрик Кузнечихин, кричит музыканту, играющему русский солдатский марш «Прощание славянки» своей деревне в первый и последний раз.
— А то, — успевает Митя улыбнуться и крикнуть сквозь мелодию марша, не сбивая его с ритма.
— А то, — повторяет крипун, дергая мать за подол, — мам, мам, он сказал «а то…»
Теперь женщины не утирали слез и не стеснялись друг друга. Это их вина, что забирают у них последнего калеку. Не будет им прощенья от Бога. Отдать убийце-войне убогого — все равно, что дитё несмышленое.
Мы уходим сражаться с фашистом,
Из могил оставляя следы:
Может памятник-крест в поле чистом,
Может звездный погост пирамид.
Отсюда, от геодезического креста на Гречишной горе было видно, как на дороге к большаку появилась фигурка и спешит сюда. Сквозь плакучий взгляд было не разобрать, кто это опаздывает на прощальное свидание с Митей.
Чтобы окончательно убедить военкома в своей полезности фронту, Митя предложил ему пройти испытание. Мите дают армейскую винтовку и он соревнуется с каждым офицером военкомата в стрельбе: на тридцать, пятьдесят и сто шагов боевыми патронами.
— Это кто же мне разрешит во время боевых действий против врага столько боеприпасов испортить?
— А вы, товарищ комиссар, спишите их на боевую подготовку новобранцев.
Военком опять отметил хорошую сообразиловку призывника. И назначил на восемь утра пристрелку нового оружия в районном тире. Пришли все семеро. Восьмым был призывник Дмитрий Кривуля, не имеющий военного билета, как негодный к строевой службе.
— По закону я негоден только в мирное время, — нахмурился Митя.
— Ишь ты, законник, — рассмеялся военком: нравился ему этот парень. — Ну, давай, призывник первым будешь.
И приказал всем выйти на огневую позицию. Первый выстрел — пристрелочный. Далее — пять выстрелов и еще четыре. Из винтовки-трехлинейки патронами калибра семь и шесть десятых миллиметра.
— Первый выстрел по моей команде!
Митя выбил восемьдесят девять очков. Сам военком восемьдесят. Победитель тут же написал заявление с просьбой мобилизовать его и послать на фронт бить фашистов. «Родители не возражают».
Ах ты, боже мой, «родители не возражают», защемило у военкома в груди. Еще бы добавил, что больше некому. В Колокольцах на данный конкретный момент кончился ресурс призывников. А фашист прёт и прёт. Вон уже в десяти километрах от столицы… На прямую наводку мы его подпустили. Ближе некуда.
…Когда фигурка приблизилась настолько, что можно было разобрать кто это, пробежал шепоток: беженка… Юлька… немка…
Кто произнес слово «немка», было не понять: все пели «Прощание славянки», прощались с Митей-гармонистом, потихоньку оплакивали всех из своего колокольцовского взвода и каждая — своего, и свою постылую жизнь — без мужа, без хлеба, без защиты, но с оравой голодных ртов… Какая же это справедливость, если вон первая невеста на деревне цепляется за негнущуюся руку жениха. Идущего на фронт бить ненавистного врага.
И ненавистную нашу жизнь, подсказывала им еле теплящаяся мыслишка, живущая в каждой вместе с надеждой. А то и после неё.
Теперь вся деревня станет каждый раз, когда примется вязать солдатам на фронт теплые шерстяные носки и варежки с двумя пальцами — большим и указательным — будет вязать на пару больше. И старательно вывязывать указательный палец, — у Мити стреляющая рука подпорчена, ему обязательно надо, чтобы указательному пальцу, который нажимает на спусковой крючок винтовки, ничто не мешало. Тогда он застрелит паразита фашиста… Чтобы и тонкая и мягкая, чувствительная шерсть была на том пальчике…
А, может, слово «немка» никто не произносил, не к месту оно было тут, тем более не шептал, шёпотом разговаривают о любви, когда двое и когда у них губы заняты другим.
Мы идем с ними насмерть сражаться,
Чтобы сгинула нечисть и тьма,
За любовь и великое братство
С нами Бог и Отчизна сама.
Тетя Вера широко, размашисто перекрестилась и поклонилась в пояс Василисе и Егору. Её больше не держали ноги. Наталья Андреевна заметила это и подхватила сбоку. С другой стороны заторопился Андрейка Кузнецов:
— Баба Вера, вы на сани присядьте.
— Нет. Хочу ещё поклониться Мите. Пусть доиграет.
Прощай, Отчий край,
Ты нас вспоминай
Прощай, милый взгляд
Прости-прощай, прости-прощай.
Митя подержал баян у себя на груди, склонился к нему ухом: успокоился ли друг закадычный. Прошептал: «Ну, прощай. Живи». И встал.
Тётя Вера дернулась к нему, колени у неё подогнулись и она опустилась на снег.
— Митя, сынок, — она три раза осенила его крестом и поклонилась в землю. — Прости нас, если что. Некому нынче кроме тебя.
Все кругом растеряно молчали. Распрямилась, попросила учительницу и Андрейку:
— Встать бы мне…
Сказала громко:
— Помоги тебе все силы небесные, солдат. Мы тебя будем ждать.
Председатель было приготовил речь по такому случаю, но толпа смешалась. Все захотели проститься с Митей кто за руку, кто объятьями; он подошел к матери, она его расцеловала, перекрестила и, сказавши «Ну, с Богом, сынок, слушайся командиров и береги себя», повернулась уходить. Но о чем-то вспомнила.
— Отец, ты ежжай давай, не томи сына… Не терзай мою душу.
И пошла под горку. Юлька подскочила к ней, обняла за талию, подстроилась под ногу.
— Но, Воронок, трогай, — хлестнул вожжами Кривуля. — Сынок, залезай в сани.
— Я, пап, за тобой пройдусь. Ноги чёй-то затекли… пока сидел играл. Мы с Катей… за тобой…
Тут как раз и объявился Лёшка-Змеёныш, выскочил из-за мамки, сказал солидно, с чувством:
— Давай, братан Митя, руку. Ты там всех немцев постреляй и приходи назад.
Митька улыбался — рот до ушей.
— А ты, Лёш, больше за змеем не гоняйся. Нас, мужиков, и так мало осталось. Вот вернусь с войны, мы ему вместе хвост прищемим.
Они разговаривали на двоих, объятые круговым гвалтом, их никто не слышал и они никого. Так что секретный у них был разговор, без утечки.
— А гранату прихватишь, Мить? Гранатой — раз: бух-бах в пух и прах. И нету змея.
— Так и сделаем, Лёш. Встречу твоего отца, может, повезет, так и скажу ему, как мы с тобой договорились.
Он нагнулся к Лёшке, и они обнялись. Митя успел шепнуть ему на ухо: «Мамку не огорчай, береги. Больше некому». Лёшка кивнул. Митя распрямился, подмигнул Лёшке и пошёл к своей Катюше ненаглядной.
Катя, никого не видя, стояла сама не своя. Никак не могла сладить с мыслью: ведь он уходит, совсем уходит, на войну, где…
— Ты до большака проводи меня, Катя…
— До военкомата.
— Нет, до большака… Так получится, что не до конца…
Они пошли, взявшись за руки, не оглядываясь, занятые своим интересом. Провожатые, что остались у каланчи, кто покуривал в кулак, кто достал чекушку, чтоб разделить на троих… Народ же привык к расставаньям. А чего: по привычке — живется, а отвыкнешь — помрешь. Это всяк про себя знает.
ЭПИЛОГ
Весна тысяча девятьсот сорок второго года ознаменовалась в Колокольцах несколькими историческими событиями.
В деревне отменили светомаскировку. Сгорел главный трансформатор на электростанции, и ГРЭС вышла из строя. Когда починят трансформатор, никто не знал. Как и того, привезут ли новый. Или хотя бы после капитального ремонта.
В избы вернулся «сталинский глаз», но в конце мая ночи стали короткими, и коптилкой мало кто пользовался. Молодежь проводила вечера на кругу, у кого еще оставались силы добрести до круга.
Митя Кривуля был награждён главной солдатской наградой орденом Славы третьей степени. Про его подвиг пропечатали газеты. Катя Кузнечихина показывала всем фотографию, на которой Митя был с орденом. И с усами.
Дед Кривуля прокомментировал событие так.
— Ишшо два осталось, чтобы сынок стал полным георгиевским кавалером. Ничего, у Мити времени в запасе есть. Чтоб на всех троих можно было разделить.
Голос войны теперь ни в какое время суток не был слышен в Колокольцах.
Под Троицу Егор Кривуля пришёл к Семену Михайловичу Коню и попросил:
— Слухай, председатель, почистил бы тухлый колодец, а то дюже чижолый дух оттэль прёть. С души воротить.
Председатель передал указание бригадиру. Тот завербовал троих мужиков за «белую головку», и они — кряхтели-кряхтели, перемежая крях матом, и вынули из колодца труп. Вся деревня сбежалась смотреть.
— Небось, Колька-Стопервый, охотник за змеем.
— Не, это не Колька, толстый больно, — подал голос Лёшка-говорун.
— Разбух в воде-то.
— Не, не Кольга, не так одет.
Перевернули на спину и ахнули: труп был одет в немецкую военную форму со знаками различия. Какими — никто не знал. А Пашка Трачёв отказался идти смотреть «фашистскую трухлятину». Документов на трупе не было. Никаких. Только на шее к гайтанчику был привязан алюминиевый номерок, как в театре на вешалке.
Лада ещё не родила, но дело к тому идёт. Дочка её, Манечка, теперь живет с ней. Их навещает мама-Люба, привозит гостинцы. На вопрос не объявлялся ли Колька-Стопервый только отрицательно качает головой.
И ещё пятеро молодых вдов вот-вот благополучно разрешатся… Среди осчастливленных и Татьяна Уварова, первая в деревне увидевшая змея.
Больше ни в каких семьях прибавления не ждут.
Змей над Колокольцами нонче не летает.